СЕРГЕЙ ВИЛКОВ
БЕЛЫЕ БАНАНЫ
Романчик.
(Окончание. Начало в №4 )
СИНОПСИС ДВА
А вот интересно, что же это В. кричал тогда в болезненно-темный зев ночи чужеродное « Све-та...»? Значит было чего. Вот и кричал.
Пробифуркировал и в крик «Света...» А чего Света? А, вон чего.
– Серега, пойдем чайку попьем, Серега.
– Пойдем, Радость.
«Радостью» зову ее на работе. А не на работе никак не зову. Потому что не встречаюсь. Потому что жена. И потому что принцип. У нее правда. Вот и зову на работе «Радость». А еще – Галя. И чай пошел пить с ней. Только я это напрасно сделал. Тронула она невзначай больное, давнее, теплое...
– Это где ж ты меня видеть могла давно так?
– Не знаю. Вот видела, кажется, и все. Я к вам на вечер с подружкой своей приходила. Она на втором курсе училась. Может тогда?
– Да? – насторожился я. – Это что же за подружка такая? – И, не веря в предстоящую положительность ответа, удивился расторопно дальше. – Это уж не Света ли?
«Чудо, как хороша», – другой классик писал. Вот и Радость стала и «чудо» и «как хороша», когда имя-то и фамилию эти услышала. Засмеялась согласно правильности воспоминания и руку нечаянно на колено мне положила, засмущалась тут же и спросила:
– Любил, Серега?
Тут уж и я стал и пыжиться, и смеяться; грустно и надуманно, впрочем.
– Удивительно! Удивительно! Удивительно!
Ну что за способность славная: удивляться.
– Вот так да! Приветище ей вот такой. – Показал какой, конечности до предела раскинув. – Муж, конечно же? (Да и девочка.) – Как живут? (Она всегда скрытная была.) – Да, да. Удивительно! Два года с тобой и так случайно узнал. А не узнал бы?..
– Что это у вас тут так весело?
– Да вот, знакомые общие объявились.
– Ну-ну. – Самое противное в языке нации это «ну-ну». Емкое и противное. Нет ничего противней.
По черной реке плыл устало и умело человек. И еще плыли черные скользкие собаки. Собаки хотели есть, а человек, казалось, должен был вот-вот утонуть. Так казалось собакам. Иногда человек кричал собакам: «Собаки!» Собаки широко открывали пасти и ненавистно улыбались. Так они и плыли по черной реке. Четвертые сутки. Человек был единственный, сумевший вырваться из Города. Но бегство его все равно было замечено. Несколько собак бросились в воду и стали преследовать человека. Лаем и другими собачьими угрозами они заставили человека держаться середины реки – всегда глубокой и загадочной. Давно уже можно было скользкой своре броситься на человека и сожрать его; но жажда соучастия в более мучительной смерти останавливала собак. К концу вторых суток к жажде примешалась толика глумливого песьего уважения. К концу четвертых собаки отказались понимать происходящее. Человек плыл и плыл. Приходилось плыть и собакам. Когда они решили менять друг друга (две-три плывут, две-три бегут по берегу), человек мгновенно и молчаливо отреагировал на это упущение. Он, теряя силы, нырнул, заставив собак заметаться в черной жижице, и, наугад выбросив руку в подводные части собачьих тел, ухватил одну. Суку. Не дав опомниться остальным, удушил ее и под злобные взгляды сородичей съел, в назидание, шерстью давясь. У человека были крепкие желтые зубы. После этого случая всей своре пришлось плыть рядом с человеком, тоже уставая. Человек медленно перебирал ногами и думал: «...можно было бы и не душить собаку. Можно было подержать ее подольше под водой, – нет, нельзя. Утопленников противно есть. А можно было и не есть. Нельзя было не есть. Потому что нечего будет есть. Долго. А как глазки противные начала строить, – как телка сохнущая. И похожа так стала. На кого же? А, да. Звали ее чудно так...» – Так он думал.
Иногда человек трогал привязанный к поясу габардиновый мешочек, – там хранились костистые горбики выеденных улиток и нездоровый обглоданный остов рыбы-солитера. Туда же он положил кое-какие кости и хвост съеденной собаки. И загрустил как-то особенно, неожиданно.
Надобность мешочка и содержимого человек не знал. Клал и все.
Иногда над рекой пролетали черные сильные птицы. Это уже была непосредственная опасность. Птиц человек боялся и уважал. В них не было ничего шакальего. Птицы обладали крепкими когтями, клювом и огромными крыльями и очень любили человечину. (Больше нечего было любить). Не мертвую. Мертвой было полно. Но они равнодушно летели мимо, хотя голодали. Птицы жили в соседнем – ниже по реке – Городе и недолюбливали собак, и никогда не вступали с ними в контакты, но добычу изредка отнимали – черные и крепкие.
Увидев бы сейчас человека, отняли, не думая. Человек предпочитал надежду в собачьем окружении, поэтому, видя на подлете птиц, неглубоко нырял; собаки сплывались плотнее и двигались под сердитыми взглядами птиц. А те летели и думали: «Собаки плывут». А собаки думали: «Птицы летят». А человек, как всегда, больше всех думал: «... и утонуть ведь не дадут сразу. Начнешь тонуть – вытащат, поддержат, отпустят. Проплыву. Опять тонуть. Опять вытащат. И так еще сутки, или больше. А когда насладятся мукой, жрать начнут в воде прямо – как акулы. Ноги обглодают обязательно. До костей. Гладко-гладко. Потом руки. Спину. А внутренности и все остальное – в последнюю очередь. А я и сознание от боли не потеряю. Или нет, сначала от боли потеряю, а потом от боли же и очнусь. Буду плыть, поддерживаемый, и ощущать, как пожирают меня. Увидел Адам слона и назвал его «Слон». Увидел ежа и назвал его «Еж». Так он все назвал. Как бы он это назвал? А мной съеденное животное особо попомнят. Уж не знаю как, но попомнят».
Птицы летели обратно и думали: «Собаки плывут».
А собаки думали: «Птицы летят».
А человек уже не думал больше всех. В забытьи он видел больше всех. – Недавнее и страшное...
Собаки осмелели ночью. Поэтому первые сигналы о пропавших, недошедших, непоявившихся стали поступать к обеду следующего дня. Органы не находили ничего: ни жертв, ни следов, ни одежды, ни мотивов; а потом начали констатировать и численное сокращение собственного состава. По голодному Городу поползли темные и некрасивые слухи. Отсутствие собак в дневное время никому не резало глаз, никого не волновало и не настораживало. Нет их – и ладно. Съели всех. Голод. Тот, кто встречал собак ночью, не мог поведать об этом днем. Съедался, не успевая подумать: кем и за что.
Собаки питались человечиной, крепли и стали нападать на молодые безмятежные и счастливые пары, на возвращающиеся пьяные (все нипочем) компании, на зазевавшихся автолюбителей и мало ли еще на кого. Так, ночью была съедена самая бесстрашная и здоровая часть Города. Две третьих. Оставались немощные старики, не менее немощные и немногочисленные их старухи, как правило, с внучатами и кое-кто из Красивого Дома. С этими было покончено днем – нагло, кровожадно и беспощадно.
От крови и свежего мяса собаки давали необычайно многочисленный и здоровый приплод. Приплод выступал в роли наводчиков. – Обнаружив забившегося в подвальную щель недоеденного жителя, начинал пискать и дружелюбно вертеть хвостом, инстинкты привязанности проявляя. Житель испуганно шипел: «Пшел, пшел». Это шипение и писк обязательно улавливались взрослыми особями. Они появлялись и житель пассивно давал себя съесть.
Все дороги, ведущие в Город и из, находились под ненасытным наблюдением собак. Когда был съеден весь Город, собаки потеряли бдительность и сыто спали. Тогда и появился и смог добраться до реки, и попробовал скрыться человек. – Не удалось. Его заметили и погнали вплавь заячьим гоном. А жрать сразу не стали – вроде как развлечение. И плыл человек вниз по реке. А река несла его с соседний Город.
А в соседнем – вниз по реке – Городе жили птицы.
Занимались тем же, чем и собаки.
Только круче.
Хотя, некуда круче.
В последние дни агонии Собачьего Города летела птица по огромному воздушному эллипсу и держала в крепком клюве связку мочевых человечьих пузырей так, что они отчасти и шарики воздушные напоминали. А потом выпустила, засмеялась злобно и раскатисто, потрясла крылом черным и скрылась, всю-то фауну собой олицетворяя. А кто видел из уцелевших к тому дню жителей пузыри эти, рассказывали дробно, что внутри – человечьи нерожденные зародыши – мертвые и фиолетовые – и в Город Птиц бежать не советовал.
В Городе Птиц было нехорошо.
Не было пищи и солнца не было.
Закрылось солнце могучими черными крыльями; изредка желто-коричневая полоска ласкала пустые и вонючие тротуары.
В отличие от собак, в кровянистом угаре пожирающих не только живых, но и теплые разлагающиеся трупы, птицы покойников не трогали. Бывало, соберется скупая процессия и – бегом на кладбище. Успеют – похоронят. Кое-как. Не успеют – сами схоронятся в птичьих чревах. Не успевали, как правило. И стояли красные пыльные гробы, и пучилось от жары, и пахло недобро мертвое печальное содержимое. И глумились невысоко в небе над происходящим черные крепкие птицы.
Но и из Города Птиц удалось вырваться человеку.
Только человек этот была женщина.
И пришлось плыть ей в Город Собак.
Ибо не было больше городов.
Или так только казалось женщине?
Безумная и необычайно красивая в крайней своей безумности плыла отчаянная женщина против течения в Город Собак. Птицы ее преследовать не стали. – Течением принесет. Не одолеет. Слаба. И тайно дивились отваге. Женщина плыла и думала: «... чем там-то лучше? – так, поди, думают птицы.» А птицы думали: «...а доплывет если, за мучения и за гордыню-то и сожрем ее ослабевшую, не спеша, чтоб в напрасности содеянного успела убедиться».
Так и плыли навстречу друг другу мужчина и женщина.
Женщина – назло всем, противоестественно, как обычно, – против течения – в Город Собак – к мужчине – может уже и мертвому.
Мужчина – так просто – участь свою отдаляя и о женщине этой не думая.
Так и плыли они: красивые и безумные.
Женщину Светой звали.
Мужчину – В.
– Он все умеет, все достает, все делат, а дочь любит – уууу. Молодец. Все сам. И не пьет.
– А чего ж случилось-то?
– Незнай. Вроде как в командировку поехал и там и чокнулся.
– У.
– Сама-то плачет.
– А. А девчонка давеча: « А у нас папа в больнице, вот так».
– Чего ж, глупенька, не понимат еще.
– Здесь лежит-то?
– Да здесь, вот, в областной.
– Все командировочные, говорят, девке какой-то за букет гладиолусов отдал. Себе на бутылку оставил, выпил ее с букетом и пошел из Саратова пешком.
– Ба.
– Шел, говорят, и милостыню просил. Кто давал, кто нет.
– А ты прям все знашь: с букетом, давал, не давал.
– А как же, знаю.
– Я видала его. Его домой сначала-то привезли – грязный, лохматый, страшный и все плюется, и просит: «...дай денюжку, ну дай, семья недоедат, дай денюжку...» – и плюется все.
– Ба.
– Да уж второй месяц лежит. Сама-то говорит ничего, вроде. Узнает всех. Молчит только. С дочерью и говорит. Больше ни с кем. – Ни с врачами, ни с кем.
– Любит дочь-то?
– Лю-юбит. Хороша девчонка, шустра.
– Вот живешь, живешь и не знашь. Марь Михална! Подымись, кто-то дверь в лифте не закрыл. Не едет.
– Сама подымись. Ишь, командир.
– Сама. Командир. У меня вот нога не ходит, болит. Я Вовку послала, а он и пропал. Подымись, посмотри.
– Да едет, вон.
– Тут все ходила к нему одна. Симпатична такая. Беленькая.
– Видала. И вместе их видала. Симпатична. Да а он-то. Красивы.
– Она-то вообще симпатична.
– Да они щас бессовестны все. Вешаются к кому хошь. Бессовестны.
– Думали, помрет. Плохой, плохой был.
– А щас, говорят, во кокой стал толстый, во. Справный стал.
– Да лекарствами, подикось, понапихали.
– Не знай. Во какой. Уж скоро придет.
– Ой, пойду. Мужики скоро придут.
– Поди, поди. Эхе-хе-хе-хе-хе-хе. Каки молоды...
Жена приехала. Послушала. Было, говорит, «собаки плывут». В фильме каком-то детском. Откуда ж я знал, что было? Не переписывать же.
Вот ведь, женщина. – С ритма-то сбила, тональность нарушила и опять уехала. – Пиши как хошь.
Ладно.
Интересно.
Мне все интересно.
Мне интересно как в Японии первоклашек зовут. Может так и зовут: первоклашки. Может это японское слово? Еще интересно: почему, когда дома все – в комнатах, а я в туалете, газы выходят шумно и отрывисто? А нет никого – сел и вообще не выходят. – Покакал тихо и быстро.
Особо слова меня интересуют. Уж писал про это. Но вот ведь не откажу в удовольствии – еще разок. Послушайте! Благозвучие-то какое:
ЗАУМЬ, ЗАТЫЛОК, ЗАСОС.
И не сказал ничего, а красиво. «Мертвяк» – тоже ничего. А вот это желтое и огромное-то грейп-фрутом в магазине только и называется. Это народное название-то. Настоящее-то : «пампельмус» – с ударением на первом слоге, хотя лучше бы на втором. Приду как-нибудь в овощной и попрошу вежливо : «Завесьте-ка мне парочку пампельмусов». Что-то продавец скажет? – Известно что. А сказав, например, «схолии», невзначай вспомнишь «лямблии» и уж от лямблии пойдешь крутить – не раскрутишься. А знать перевод дословный болезни венерической «сифилис» никому не лишне. Кто знат? Первая часть переводится «свинья», вторая – «друг». И получается: или свинья тебе друг, или ты свинье друг. Это знающего больного морально поддержать может; хорошие-то и знатные свиноводы питомцев своих любят.
Попробую еще жене вот что сказать: «Здравствуй, моя субтильная». Обидится обязательно. А обижаться не на что. Что из того, что звучание не эстетично? Субтильная... Это комплимент, «оказываца». Так вот тоже хорошо: «оказываца», по-моему, Рубцов придумал.
А собственная значимость из чего складывается? Да из того, например, что знакомо мне слово «бисексуальный». Но мало этого. Я знаю, что вот это самое «би» – латинского происхождения. Вот из таких мелочей и складывается. А еще интересно: напишу строку такую:
«ЭТО ПРЯМО И НЕ БУКВА, ЭТО (МЮ) КАКОЕ-ТО.» –
И отрадно станет. Вот мол, гаже чем это и некуда дальше. И таким прям в жопу удальцом себя почувствую. И жене побегу читать. «Сокращение мое неловкое, – крикну, – послушай-ка, написал чего». Прочитаю. А она – чего-нибудь типа: «Шторы мне сними». – Так вот сразу в обыденность-то носом и окунет.
Подикось.
– Ну, здравствуй, Света.
–Здравствуй.
И неожиданно-отважный-взасос-раскрепощенный поцелуй.
Шепот:
– Безобразник.
Идиотское:
– Я не безобразник.
Осторожное:
– Так мы далеко зайдем.
Нужное:
– Светка...
Непреложное:
– Проводи меня.
– Позвони мне.
Так и кончилась встреча.
И была назначена другая.
– Спи, чтоль.
– Сплю.
Много от нее писем шло.
От меня бы родила, уж непременно бы растолстела.
Чего она писала-то? – Здравствуй, В. – писала.
Спасибо вам за ваши стихи.
«Я могу тебя очень ждать
Долго-долго и верно-верно».
До-встречи – уж обязательно!
Встретились, вот.
А было одно очень обидное.
«Не вздумай выбалтывать тайну любви...» Сокровенному другу и еще чего-то.
Счастливых дорог, чистого неба, яркого солнца, хорошую подругу жизни.
Про подругу я хорошо запомнил. Уж чего только она не должна была принести в мой дом, – и свет, и тепло, и обогреть сердце лаской и нежностью. Прям не подруга, а камин какой-то. Подруга-то вон ничего не принесла. Эк шампунем пахнуло. – Зашевелилась чего-то.
– Сплю, сплю.
Этот дуб у нас все знают.
Этот дуб большой и красивый.
«Этот дуб ровесник нашего города».– Так на табличке написано. Табличка к ограде привинчена. Огорожен дуб. Вроде как уж в могилке.
Никто одного не знает.
Дуб этот завещал мне пращур. Весельчак, говорят, был и тоже ровесник. Вот и завестил. Этот, говорит, дуб завещаю внуку моего будущего прапрапрапрапраправнука . 6 раз «пра» это мой дед ветеран получился. А я – внук получился. А пращур-весельчак завещал гробик из этого дуба сделать для внука шесть раз «пра». Не думал, конечно, конечно же, старый, что саженец его государство под охрану возьмет. Надо сейчас уже пробивать. – Чтоб именно из этого дуба. От он какой – тут гробов на три семьи хватит. Если удастся, может склепик какой захудалый выбью, – чтоб одному, как пращур завестил.
«Дубик мой родимый, крепенький, жалко-то тебя как. «Дружба» тебя не возьмет, двуручная и подавно. Я тебя окопаю со всех сторон, корни вырублю и повалю, – я тоже крепкий».
«Скрап, скрап», – отвечает дуб.
«Достану, девственный мой, и разрешение достану. Свята воля умершего. Дожил, ох, до чего дожил. Трудновато с документами будет, правда, но ничего, выполню и склепик дубовый себе сооружу. «Зеленстрой» надо убедить для начала, что ты мой. А уж если не получится ничего, я буду ночью приходить к тебе и дупло долбить. Выдолблю, почищу и ночевать буду в тебе. Я ночью умру, а ты схоронишь меня. Лет за двадцать неспеша выдолблю. Или дятла какого-нибудь поймаю, приручу, – вдвоем за десять справимся. Так-то, кровиночка моя пращурная. Мой ты, морщинистый.
«Скрап, скрап»,– отвечает дуб затихающей поступи.
– Папа, папа, папа, папа! Мама, папа пришел! Папулька!
– Где был-то?
– Могилку себе подыскивал.
– Какую еще могилку?
– Взаправдашну.
– У, дурак.
– Чего это? «История развития...» О, ну-ка, ну-ка.
«Необходимо записывать результаты проверки количества высасываемого ребенком молока из груди матери».
Страх-то какой.
«Вакцинации. Туберкулезные пробы. Дегельминтизация. Аскаридоз. Карликовый цепень. Туляремия. Дородовый патронаж. Какая беременность? – Первая. Наследственность: туберкулез, аппог... К одному году два зуба».
А про психозы ничего нет.
И про отклонения в психике.
Родителей.
Почему-то.
Напрасно.
– Что тебе взять?
– Что хочешь.
– Ты говори, говори. Мне все равно.
– Давай клюкву с сахаром возьмем.
– Две клюквы и попить.
– Ну рассказывай.
– Не смотри на меня так.
– Как?
– Пристально.
– Хм.
– Столько лет.
– Удивительно.
– Я стремилась к тебе.
– И я, Света. Света.
– Хорошо здесь, правда?
– Правда.
– Куда же ты исчез тогда?
– О, это давнее, больное и кажется теплое. Лучше о себе. Муж, конечно же?
– Да и девочка.
– Как живете?
Плечевое незаметное движение.
– Удивительно. Я ожил.
– Пойдем?
– Пойдем.
– Мне приятно идти с тобой.
Липкие длинные волосы. Хмурые стремительные прохожие. Холодная набережная. Возрождение чувств. Потрясающий для апреля снег.
– Я иногда звоню Лю-Лю.
– Кому-у-у???
– Лю-Лю.
– Да? Ну и как она?
– Как. Поболтаем о том, о сем.
– Подружки.
– Да какие подружки, года два уж не виделись. Только по телефону. И она мне звонит. А знаешь, давай ей сейчас позвоним.
– Мне и тебя хватает.
– Давай, давай позвоним. Иди сюда. Я наберу, а ты спроси.
– Да ну тебя, Светка.
– Иди.
– Нету.
– Здравствуйте, а Лю можно?
– Нет ее... Подождите, не вешайте трубку! Не вешайте пожалуйста, – истеричный вопль из равнодушных прорезей.
– Что там такое?
– Кто, кто ее спрашивает?
– Света, подружка.
– Ой, как хорошо, господи, как плохо. Мы искали, искали. Говорят, Света, еще никто не знает.
– Что случилось? Ее не дома?
– Нет ее, нет, – Плач. – Это соседка с вами говорит. Приезжайте. Сейчас приезжайте. Обязательно. – Плач.
– Что там, Света?
– Не знаю. Плохо. Поехали?
– К Лю?
– Поехали. Ты что? Случилось что-то.
– Вот остановка. Пошли.
– Какой сегодня день, Света?
– Сегодня среда.
– Поехали, наш.
В печальные трогательные минуты, все предупредительны друг к другу, все вежливы, все в темном; «здравствуйте», «что еще?», «да уже все», «во сколько вынос?», «еще (такие-то) не подошли»; Возбужденные старушки – их всегда много, дающих верные советы, сморщенных скорым предчувствием аналогичного приближения разрешения затянувшегося существования, «кака молода», «завтра, завтра привезут; завтра и похоронят», «из Уфы аж», «да чего она там делала-то», «на свадьбу ездила к сестре», «не своя, говорят, поехала», «мать-то как убиваца», «а то ж», – все знают морщинистые в горестных платочках.
И уже совсем осторожным шепотом житейское неуместное: «А вон парень с девкой-то прошел, узнала?» «Как не узнать. Долго ходил к ней. Почитай лет шесть. Бледный какой». «Сохла, говорят, по нему». И еще более тихо, – тишайше, тихохонько: «Кобели, кобелечки», – в курсе верных наименований-то старушки. Сидят. С ночи ждут завтра. Ждут. Живут эдакими вот развлечениями скудного своего прозябания.
А что завтра-то? –Снежный апрель. Четверг. Красивые и гордые звуки польского мастера, выдуваемые пьяной и красной музкомандой, тыщи народа (потому что «кака молода»), частые истерики и как следствие не очень стерильные и частые введения в организм различного рода успокоительных, «доча, доченька, доченька-а-а, до-о-о-оченька», – это «а» возвысится над наполовину равнодушным скопищем и кажется никогда не затихнет; Цинковый с окошечком гроб (тело обязательно чуть повернуто набок), в окошечке такие знакомые широко раскрывшиеся глаза. Редкие-редкие брови, большой рот с ненакрашенными узкими и жадными губами – больше ничего и не запомнишь, глядя в эту крошечно-кощунственную матовость окошечка; горсть бесчувственной, холодной, всепожирающей земли, общее финальное возбуждение, неостанавливающиййся поток водки и самогона, речи, чья-то попытка затянуть скорбную песню, быстро, впрочем, укрощенная крепким ударом родственником с мутными словами: «на поминках не поют», автобус, слезы, горе. Смерть.
– Что-то сегодня его не видно.
– А он звонил насчет четверга и пятницы. Не будет его.
– Случилось что?
– Да вроде подругу какую-то из Уфы должны были привезти.
– Умерла?
– Да, вроде.
– Значит на похоронах он.
– Ну ладно.
В «Симбиоз»